на головну сторінку незалежний культурологічний часопис «Ї»

Семінар:

Центр і периферія

за участю Ігоря Клеха (автор, Москва)

11 липня 2000


Т.Возняк: Представляю Ігоря Клеха, автора з міста Москви. Хто ще не знає: він на своїх візитках пише “автор”. Дехто називає авторів “письменниками”. Автори бувають різні. Вітаю нашого колегу тут, у Львові, у місті, не чужому для нього. З іншого боку, ви, напевне, вже ознайомлені з доволі абстрактною темою: “Центр і периферія”. Інколи наше містечко має місію бути центром, але чим далі, тим, по-моєму, менше буває таких нагод. Отож, запрошую до слова Ігоря Клеха, котрий почне нашу дискусію.

Ігор Клех: Шановне панство, я радий вас привітати. В таку спеку ви знайшли час вибратися сюди. Я спробую відповідати на питання під час дискусії українською мовою, а зараз змушений перейти на російську. Тому, по-перше, що за шість-сім років у Москві я вже потроху забуваю українську, вимивається активний словниковий запас, по-друге, я не лєктор, а письменник, тобто людина, яка спілкується з іншими людьми за допомогою письма. Якби мені було б легше бути лєктором, якби я міг в усній формі висловити все, що мене турбує, мабуть не було б сенсу писати. Тобто письменник – це завжди людина, яка віддає пріоритет спілкуванню зі світом за допомогою письмового слова. Можливо, це пов'язано із чимось на кшталт “лестничного остроумия”, тобто певної тугодумності, тому прошу вас віднестися до того, що я вам хочу сьогодні розповісти, з певною толєранцією до мого досвіду. Повторюю, я переходжу зараз на російську мову, тому що якісь більш тонкі речі краще висловлювати на рідній мові, щоб не спростити та “не огрубить то немногое, что я могу вам сказать”.

Интеллектуал я только в относительной части, для меня больше говорят какие-то наглядные примеры, образы и т.д., поэтому я попытаюсь рассказать о каких-то вещах, связанных с моим личным опытом. На мой взгляд, всегда интереснее какая-то конкретика, и больше толку от нее, дальше вы сами будете судить. Писатель может судить только о своем собственном опыте и, повторяю, делать это при помощи каких-то наглядных примеров, историй, образов.

В этом, на мой взгляд, есть определенный смысл, поскольку всякие интеллектуальные встречи очень часто делают упор на интеллектуальные спекуляции, в хорошем смысле этого слова, где за абстрактным уровнем разговора скрываются какие-то вполне конкретные вещи, которые волнуют всех и каждого.

И еще я хочу поделится своим опытом, потому что он у меня есть. Я имею возможность на сегодняшний день сравнивать ситуацию во Львове и в Москве, которая сама по себе очень интересна, – это даже не город, а страна, и я думаю что и вам будет полезно что-нибудь узнать именно на уровне фактуры о том что это за город, потому что часто люди, живущие в разных странах и городах, до хрипоты спорят о вкусе ананаса, о вкусе устриц, о том, что такое Америка, никогда ни бывая в ней. Поэтому я постараюсь максимально корректно и честно выложить вам какие-то свои соображения, мысли, наблюдения, которые накопились у меня за эти годы. Какое-то время я жил в Западной Германии, в Западном Берлине, неплохо знаю Киев, – каждый город имеет свою если не метафизику, то, как минимум, характерологию. И пока ты живешь в своем городе, ты очень многих вещей не видишь. Надо попробовать чего либо другого.

Более того, в культурной ситуации происходит что-то такое (и это одна из причин того, что я уехал в Москву), что ты примерно как рыба в водоеме: вот есть грань сред – воды и воздуха, и происходит преломление, и все пропорции для тебя искажены; находясь здесь, ты видишь в письменном виде какого-то рыбака с удочкой, и эта удочка заслонила тебе полнеба, и все пропорции для тебя искажены. А когда ты увидишь все вживе и пообщаешься с Битовым и прочими людьми, то все как бы возвращается к своему естественному человеческому масштабу, как и должно быть. Вместо фантазирования на темы друг друга, другой культуры, другого контекста, я сейчас попробую кое-что рассказать о том, что я успел узнать в Москве.

Стоило бы начать, пожалуй, с того, почему я уехал из Львова. Это целый букет проблем и каких-то вещей, которые подталкивали меня к этому. Случилось это в 1994 году, когда начала происходить деурбанизация города Львова.

Почему я дал такое название своему выступлению, то есть фактически здесь оно чуть искажено, в этом проспекте [програмці]: не “Центр и периферия”, а я хотел, чтоб это звучало на украинском языке “В центрі та на марґінесі”. Маргинес – более богатое понятие и слово, которое включает в себя не только периферию, но и край, который иногда демонстрирует какие-то такие вещи в культуре, которые в центре либо не проявлены, либо отсутствуют.

Есть одна очень красивая схема, как происходит движение в культуре жанров, идей, понятий и т.д. Представим себе на диске центральную точку, от которой происходит движение. В центре находится, скажем, жанр трагедии, и какое-то время люди смотрят пьесы Шекспира, но проходит некоторое время, несколько десятков лет, и он движется к краю, пока не становится совсем маргинальным жанром и с этого края обваливается, и как бы уходит в подводное состояние, и потом, спустя какие-то сто, восемьдесят лет, выныривает опять в самом центре. Таким образом, как бублик, происходит движение всех этих вещей.

Поэтому центр нуждается в маргинесе, маргинес нуждается в центре, и они взаимно находятся в состоянии притяжения и отталкивания, как магнитная катушка. Здесь я хотел бы поставить на место центра город, потому что город – это и есть центр. Город – это место, где вырабатывается цивилизация, где вырабатывается культура. И на этом фоне происходит деурбанизация Львова, то есть несомненный упадок городской среды, впервые так остро проявившийся в начале 90-ых, когда перестал работать транспорт.

Один такой случай тогда со мной приключился, который окончательно подтолкнул меня к выезду. Это будет такая байка. Я пытался уехать с одной окраины Львова на другую и ждал часами автобуса. Наконец он пришел. Как сразу после гражданской войны, это был раздрызганный “Пазик”, с него свисала гроздь людей, еще часть повисла, как пчелиный рой на входе, и понял, что я не смогу уехать. Я помахал водителю рукой, показал денежку и жестом объяснил – открой, пожалуйста, заднюю дверь, а деньги я передам. Он открыл заднюю дверь, я направился туда, но черт меня дернул все-таки передать плату за проезд через переднюю дверь. И тут тот мужик, который висел последним на этом человеческом рое, и не подумал отпускать рук, потому, что он держался за дверь, он поднялся и попытался взять эти деньги зубами. Я застыл и не дал ему этих денег, а сказал: “Хлопче, та зубами не треба, ми ще люди”.

Были и другие вещи, которые меня тогда возмущали – вы помните эти очереди в ЖЭКах за какими-то там льготами, семьи со слезами сутками стояли, это умножение бюрократии, совершенно бесцеремонной и беспринципной, которая по своему количественному росту превысила советский уровень наверное в несколько раз. У меня создалось такое впечатление, что пришли какие-то люди, которых я не знаю – грубо говоря “село”, гораздо более пластичные, чем городское население, они допускают гораздо большую степень насилия по отношении к себе. И в сердцах я даже тогда подумал, что если им начальник прикажет в этих ЖЕКах входить в кабинет на четвереньках и держать заявление в зубах, они будут это делать.

С такими примерно чувствами я уезжал в тот город, где метро ходило как часы. Первый год я жил на даче под Москвой, однажды на подмосковной станции не остановилась электричка, и надо было видеть, как пассажиры чуть не разнесли будку невиноватой кассирши, которая продавала билеты. То есть эти люди отстаивали свои права. Если они не будут отстаивать своих прав, у машиниста может опять появиться искушение проскочить станцию, не остановившись, если они не будут отстаивать свои права, будет отключатся не только вода, но и свет и т.д. Произойдет дегенерация городского пространства, разрушение фасадов.

У меня была такая иллюзия, что камень, а он во Львове гениален, переделает людей, что сама городская структура как бы создает городской слой населения, который вырабатывает городские, цивилизационные формы жизни.

Скажем, после Второй мировой войны, когда исчезло польское городское население, которое создало классические формы городской жизни, фольклора 20-30-ых годов, на смену ему пришло русскоязычное, русское население из каких-то забытых Богом мест, с Балагова и т. д., где в жизни не видели таких роскошных квартир с изразцами, с высокими потолками, где в то время дворники в белых передниках мыли полы.

Спустя 20-30 лет люди, родившиеся уже во Львове, простите, поневоле научились спускать за собой воду и каким-то образом поддерживать более-менее относительный порядок в квартирах, домах, на улицах, потому что улицы, как мы сейчас видим, – вообще цивилизация, вообще город, вообще культура. Город требует гораздо больше усилий, чем огород. Если вы не будете вкладывать деньги, огромные усилия просто на то, чтобы поддержать в неразрушаемом состоянии эту среду, – произойдет катастрофа. Поэтому, в частности, я так ценю то, что делает Тарас и тот круг людей во Львове вокруг журнала “Ї”, открытое обсуждение самых разных и болезненных вопросов: украинско-польских, украинско-русских отношений, наследия Австро-Венгерской империи и т.д.

Чтобы закончить уже с городом, я вам скажу, что прошло какое-то время, и камень на самом деле наложил колоссальный отпечаток на психику, на какое-то подсознание. Несколько лет назад я поймал себя на том, что мне снится только Львов, или только Ивано-Франковск. Я как бы закрыл за ними дверь, а они вернулись ко мне в снах. И я вижу, что город – это Львов, а не Москва, которую я не сумею полюбить.

В смысле камня – Москва не каменный город. Я написал об этом эссе “Камни и дрова”. Москва состояла из колоссального количества слободок, запутанной нумерации с какими-то чуть ли не крестьянскими подворьями, и в принципе возмущала все мое естество, естество человека, большую часть жизни проведшего в европейских городах, и в таком шедевральном городе, как Львов, являющимся плодом усилий целого ряда европейских народов, культур, империй. Все архитекторы, которые его строили, были второразрядными, третьеразрядными итальянскими архитекторами, которые не смогли пробиться на родине, но они не смогли пробиться на той родине, где архитектуру в то время создавали абсолютные гении, где работали Браманте, Микеланджело и другие.

Все замечательные львовские постройки – башня Корнякта, Успенская церковь, все на свете – они с точки зрения мировой архитектуры как бы не являются шедеврами. Но это ничего не значит, потому что усилиями этих итальянцев и их учеников была создана городская среда такой плотности и такого качества, и посажена на такой замечательный рельеф, что сам по себе город стал исключительно продуктивным и интересным организмом.

Что касается Москвы, то с одной стороны – это даже не город, а мегаполис. Первое мое впечатление было, что это страна, потому, что там все есть. Все, что есть где-либо на свете, есть в Москве, начиная от живых омаров, которые ползают в аквариуме, и кончая математиками, то есть, – это своего рода универсум. Это возвращает нас к мысли и к образу города как мира.

Я – заядлый урбанист. Поэтому Москва, ее камень, ее пространства, ее улицы, которые созданы и не для людей, и не для машин, меня как бы никоим образом не устраивают. В Москве я люблю одно место, которое напоминает мне Кайзервальд, то место, где я живу. Однажды только мне показалось, что я смог бы полюбить этот город, когда я проплыл на пароходике от Киевского вокзала за Кремль, всем советую. Совсем иначе открывается перед тобой город, он как бы поворачивается перед тобой, как, простите, манекенщица на помосте, он дико красив, и тебе не мешают выхлопы, машины, люди и т.д. Ты как бы вступаешь как бы в метафизической, образный контакт с этим городом, начинаешь чувствовать как бы его конституцию, устройство.

И потом, часто говорят, что Москва – это не Россия. В определенной степени – да. Это такой огромный паук, который отсосал 80-90% всех российских капиталов, дико динамичный, строящийся. Совершенный аналог этого – это Киев. На мой взгляд, на Украине сейчас остался один город – динамичный, действительно создающий городскую среду, располагающий деньгами, куда стекаются все люди, которые хотят что-то сделать, которые наделены амбициями.

Потому что, помимо прочего, есть еще метафизический уровень крупных городов, мегаполисов, строго говоря. Мне нравится концепция, которая описывает мегаполис, как черную энергетическую дыру. Туда люди съезжаются не для того, чтобы устроится, а для того чтобы что-то сделать. Там сжигается энергия, возгоняется, сублимируется, то есть люди приезжают достичь чего то в искусствах, науках, бизнесе, в политике и т.д. Вся энергия уходит на это, а не на то, чтобы построить дом или родить детей. На какой-то год я вдруг заметил, что очень мало людей с колясками. В то же время я приезжаю во Львов, и вижу у себя во дворе на Тракте Глинянском без конца коляски, детей. Это как питомник, где разводится биомасса, наиболее амбициозная часть которой потом призвана пойти и завоевать город, чего-то построить, чего-то добиться, основать школы, создать концепцию и т.д.

Говоря о Москве, что она не Россия, я позволю себе одну метафору. А что же она такое? В том то и дело, что в этом городе собираются люди не только со всей России, со всех ее регионов, но и со всего бывшего Советского Союза, из Средней Азии, и в творческой области в том числе (казахские художники и киношники, молдавские музыканты). То, что как брага (помните, ее крепость 2-3 градуса) размазано по всей гигантской территории, стекаясь туда, возгоняется как в самогонном куполе до нормальной 40 градусной крепости первоклассной культуры во всех областях – от театра до теоретической физики.

Правда, здесь есть одна маленькая поправка: каждая культура имеет свою конфигурацию. Скажем, я терпеть не могу традиции русского театра. Я там не бываю, не хожу, не люблю, когда они начинают кричать по системе Станиславского – все эти мхатовские школы – мне дурно от этого становится. И напротив, я страшно люблю, и ценю, и считаю абсолютным гением покойного Тадеуша Кантора, театр которого мы в свое время имели возможность видеть, благодаря Польскому телевидению. И как-то я подумал, что вот его просто ни за что не пустят в Москву, какой-то театр такого рода – он не нужен там. Эта культура имеет другую конфигурацию.

В России всегда очень высоко ценилось письменное слово или музыка. А есть культуры, где сильные стороны совсем другие. На Украине, скажем, – пластика, или тоже мелос, но другого свойства. Украина гораздо более живописная страна, и это ощущается во всем, начиная от гончарных горшков и кончая каким-то интимным отношением к материалу.

Возвращаясь к тому, что Москва – не каменный город. Каменным городом она стала только при большевиках, когда построили первые катакомбы – метро. Тогда они почувствовали камень, обделывая им станции метро. А в принципе, чтобы построить что-то из камня, надо его любить. Здесь, во Львове, я работал в реставрационных мастерских, у нас был один кузнец, человек немногословный, он находился в каких-то совсем для меня непонятных и совершенно интимных отношениях со своим материалом. О железе, которое он кует, мягком, ковком, раскаленном, он говорил, что оно типа как сало, “я б його їв” Когда человек находится в таких отношениях с материалом, у него может что-то получится. Итальянцы, наследники древнеримской империи, у которых был камень, которые научились его обрабатывать, создали гениальные каменные города. А русские – дендрофилы. С деревом они и находятся в интимной связи: стружки, легкость обработки. Это, что касается конфигурации культуры.

Помимо прочего, что еще приятно поразило меня в Москве – это огромное количество нормальных людей, в хорошем смысле “нормальных людей”. Это интересная тема, я все время думаю над этой темой – почему так много безумия на всех перифериях, на всех окраинах, во всех регионах. От Москвы отъезжаешь во Владимир, и в творческой среде этого города почти все сумасшедшие. На Урале все пишущие работают с надрывом, у них какая-то огромная невыслушанность. Вот в чем фокус провинции и периферии, самое большое зло у них – невозможность реализоваться, отсутствие контекста, гигантская невыслушанность, когда все кричат, перебивая друг друга, и каждый настолько озабочен тем, чтобы был услышан именно он, что разговор в принципе невозможен.

У меня есть такая история, байка, метафора, которую для себя я назвал Валмиерский ужас. Когда-то в журнале “Родник”, где я начал печататься в 1986 году, когда мне было 36 лет, была описана история, как два человека пытались создать художественный контекст в Валмиере – это второй по величине латышский город. Один был достаточно коммерческим портретистом, который рисовал в основном купцов и больших людей этого города, а второй был как бы модником – все, что в Париже знал, выписывал журналы, наверное ездил. Вот на тот момент дадаизм возник, и он немедленно основал Валмиерское ответвление дадаизма, набрал свою школу. Но он страшном при этом страдал от творческого одиночества и все время пытался создать контекст вот этим парадным живописцем. Он предлагал ему совместные проекты, выставки, манифесты. Когда культурный слой настолько тонок, что пытаются дружить лебедь, рак и щука, ничего, естественно, хорошего из этого не получается.

А в крупном городе возможно объединение на принципиальной основе. Каждый творец, да и вообще каждый нормальный человек, на мой взгляд, имеет какие-то вещи, которые он в жизни не приемлет, ну просто на дух не переносит. И богатство контекста дает возможность разойтись достаточно далеко с неприемлемыми художественными явлениями, людьми, и жить, не мешая друг другу, занимаясь своим делом. Это то благо, которое есть в Москве.

На этом фоне сумасшедшим выглядит даже Петербург, невероятно продуктивный в культурном отношении. Это очень интересный момент. Петербург, кстати, я уже писал об этом, очень похож на Львов, именно по той причине, что это каменный город. Он изначально был задуман каменным. Вплоть до того, что в каком-то 1713, что ли, году Петр издал указ, запрещающий каменные строительства вообще по всей России, – весь камень должен был идти на строительство Петербурга. Это особая, совершенно особняком стоящая в русской культуре, цивилизации среда, которая породила великолепную так называемую петербургскую культуру. Там издаются собрания стихов, музыка пишется, и сразу ясно, что это Питер, а не Москва. Москва, напротив, более татарская, открытая, незаконченная. И, тем не менее, я начал себя ловить на том, что отдаю предпочтение ей.

Незаконченность, открытость, жизнь на проточной воде и открытости ветрам – она делает эту культуру более мобильной. Там больше себе может позволить автор, чем в городе, где сам камень, накопившаяся многовековая традиция заставляет так или иначе в поэзии быть акмеистом, в пластических искусствах – классицистом. Я предпочел Москву и даже стал находить все больше недостатков у питерцев, при том, я повторяю, что это невероятно интересная культура, в каком-то смысле превосходящая московскую – Бродский, бездна людей, очень хорошо пишущих, но не имеющих доступа к Москве. Москва, как известно, самодостаточна. Можно издать 5 или 6 книг в Питере, но тебя никто не будет знать в Москве и в России. Так устроена эта страна, исторически так сложилось, что не хватает сил на эти пространства, не хватает температуры, чтобы разогреть колоссальные пространства, и должен быть резервуар, место, где все это собирается, проходит апробацию, возгонку.

Еще один момент о Москве сказал музыкант, бывший львовянин Башмет: это город с колоссальной скоростью обращения и обкатывания идей. В силу интеллектуальной и творческой насыщенности этого города каждая идея либо с порога отметается, как не состоятельная, потому, что сумасшедших, конечно, хватает и в Москве, их более чем достаточно, или проходит все стадии обкатки оппонентами. То есть, Москва как бы выводит на чистую воду очень многие вещи. И в частности поэтому некоторые люди даже не рискуют туда попадать, потому как выведут их на чистую воду.

Есть во Владимире замечательный писатель Анатолий Гаврилов, у него замес садо-мазохистский, скорее европейского толка, чем русского, ближе к Кафке и французским писателям. Он всячески избегает попадания в московский контекст, всяческими обходными путями пытается проделать свой путь в литературе. Его очень любят и переводят в Европе – в Германии, в Италии и т.д. Он работает почтальоном и разносчиком телеграмм. Писатель европейского класса, работающий разносчиком телеграмм во Владимире!

Еще один аспект – иммигранты. На моей памяти Москва была столь динамичным городом, что она менялась каждые полгода. Я ездил туда задолго до того, как перебрался. Даже в советское время ты приезжал туда раз в полгода, и каждый раз что-то менялось. В перестройку и позже, в 90-ые годы, темп перемен приобрел столь динамический характер, что ты мог уехать на несколько месяцев и вернуться в другую страну, где все поменялось, люди переместились, редакции закрылись, открылись новые издания. Вплоть до того, что русские перестроечные иммигранты, возвращаясь через год-два, а 3-4 – это гора, когда приезжали, не узнавали, это для них была другая страна, и они ее подсознательно боялись, потому что часть того, из-за чего они ехали, была на месте, есть компьютеры, ксероксы, есть все книги, которые издаются на свете.

Скажем, на “горбушке” можно купить все видео, все кино, которое есть на свете. Я обмолвился одному приятелю – это Борис Губин, замечательный переводчик Борхеса, сейчас он готовит в “Питерской амфоре” пятитомник этого писателя – что я любитель Шульца, и оказалось, что там есть как бы секта поклонников Шульца во главе с его переводчиком Асаром Эппелем. Интересный момент: он – еврей, выросший в Останкино (это сейчас почти середина города, но в сороковые годы она как бы была слободой, и фактически ничем не отличалась от еврейских местечек где-то на Центральной Украине или в Польше), – он применил что-то вроде метода Бруно Шульца или Бабеля для описания московской слободы. Получилась очень интересная проза, на мой взгляд это один из самых интересных сейчас прозаиков в русской литературе, во всяком случае, единственный еврейско-русский прозаик, находящийся на уровне требований, задаваемых этим родом литературы.

Эмигранты, которые возвращались, в Москву, имели кредо: сказать, что в Москве ничего не изменилось, все так же сидят по кухнях, все так же невозможно ничего заработать; они отрицали какие бы то ни было достоинства у этого времени, которому я обязан всем. Парадокс состоял в том (а я имею привычку договаривать и додумывать вещи до конца), что ельцинский режим, без сомнения воровской, оказался для меня благом. Коммунисты мне не давали житья. Я знал, что если коммунистическая власть не закончится, то я умру, не напечатав ни единой строчки при жизни, при том, что я писал со школьных лет повести, рассказы. Все это находилось в совершенно нездоровой ситуации, как в банке, в которой накапливается давление, пока это наконец дурно не кончится и для автора, и для этих текстов – они пойдут по кругу, он начнет повторяться...

И вот – Москва начала, середины 90-ых, самый свободный город на свете. Есть такая маленькая байка: один американец прилетел в Шереметьево, выходит, и стоит баба, дикая красавица, курит (таких в Америке на улице не встретишь), в шубе из натурального меха. Ему аж дурно стало, он прислонился к ней и сказал: “Наконец-то я в свободной стране”, то есть там, где отсутствуют зеленые, политическая корректность и всякое такое.

В то время я смог осуществиться как писатель. В середине 90-ых начали уже платить какие-то деньги за письменное слово. Конфигурация русской культуры и русской цивилизации такова, что слово всегда будет иметь здесь спрос. И если за первую повесть в “Новом мире” в 1990 году я получил гонорар 6 долларов, то уже в середине 90-ых появились издания, которые платили по доллару за строчку.

Несмотря на огромность этой страны, на упор на словесные искусства, на отсутствие цензуры, на то, что я далеко не последний в современной русской литературе автор, и многие тексты у меня идут с колес, как горячие пирожки, у меня есть целый ряд текстов, которые мне негде напечатать в России. Каждый журнал, каждое издательство – они представляют собой нечто вроде монастыря со свои уставом. Это нормальная ситуация – существуют тексты, которые просто им не подходят, и это может продолжатся годами. Ну, сейчас, благодаря Интернету, просто подвешиваешь тексты и забываешь о них.

Что еще меня утраивало в российской ситуации – для меня это было нечто вроде культурной репатриации. Генетически у меня мать полуукраинка-полуполька, в советской империи национальные и культурные вещи имели чуть другую конфигурацию. В 90-е годы все без исключения, включая самых чистых и расовых людей проходили и продолжают проходить процесс самоидентификации, некоего встраивания в изменившуюся, переместившуюся конфигурацию каждой конкретной страны. Был человек, который раньше считал себя советским, он был реальностью, такие есть и сейчас, которые считают себя советскими. И вот, он может оказаться украинцем, может оказаться русским, а то и, не приведи Господь, мусульманином. Идентификация – это такая простая штука, как у Кузьмы Пруткова: “Если хочешь быть русским – будь им”. Эта культура – позволяет, и так должно быть в каждой нормальной стране. Хочешь быть украинцем – будь им. Но имей в виду, что ты должен будешь заплатить по всем счетам этой культуры.

Скажем, гуцулы, которых я очень люблю и часто бываю у них, вот и сейчас собираюсь в горы, они добывают овечий сыр, жирное молоко, и они в состоянии делать швейцарский сыр, но они этого не делают и никогда не будут. Они делают один сыр – гениальную, просто потрясающую соленою овечью брынзу. Я несколько лет тому назад задумался, а почему бы им не делать швейцарский сыр? А потом подумал (тут надо вспомнить о том, что я спросил как-то своего приятеля Васыля: “Що це за гриби?”, на что он ответил: “Ми гуцули того не їмо. Вони їстивні, але ми їх не їмо”): а какие ж они будут гуцулы, если будут делать швейцарский сыр. Пусть лучше делают то, что любят, то, что умеют делать хорошо, а швейцарцы пусть делают свои 300-400 сортов сыра.

Что касается русскости, меня устраивал в конфигурации этой культуры некий универсалистский характер, который, я склонен думать, начисто отсутствует или сведен к минимуму в так называемых национальных государствах. Я обрадовался, когда встретил у Ханны Арендт, которую перевел и напечатал журнал “Ї”, такой оборот: “О провинциальности национального государства”. Ограниченность и национальный эгоизм помещают человека в малый мир, исключая для него возможности общения с очень большими сущностями, совершенно отличными культурами не на поверхностном уровне, а на уровне инкорпорации, то есть взаимообогащения, обмена определенными сторонами. В этом плане (это непростой вопрос, и я еще вернусь к нему), Украина очень похожа на Россию. Она тоже является многонациональным государством, географически здесь представлено все: есть горы, есть море, полуостров Крым, то есть у Украины параметры большой страны. Есть большое население – 50 миллионов. Это не миллион, и не два, – это уже психология большого народа. И различие между русским типом цивилизации и украинским – это русский экспансионизм, не в отрицательном смысле слова, как захват или конкиста (в Сибири никогда не было того, что делали американцы в Северной Америке, это существенно другой тип культуры). Экспансионизм русской культуры (без отрицательных коннотаций) состоит в том, что легче, чем прибрать это место, по соседству чего-нибудь построить. Украина, в силу того, что она количественно, пространственно, а также в отношении ресурсов меньше, имеет шанс в том, что психологически украинец и русский очень похожи, иногда до неразличимости (то есть нету более близкого психотипа у украинца, чем русский человек, а у русского – чем украинец); В украинская культура должна практиковать что-то вроде интенсивного земледелия, культивации на более ограниченном пространстве, чем может позволить себе русская культура, то есть не за счет отбрасывания чего-либо созданного другими, а возделывания того, что есть.

Что касается Львова и окрестностей. Год назад, когда я опять был в Карпатах, то возвращался через Вижницу и с изумлением увидел, что строится столько домов, как никогда раньше, невероятных и классных, но при этом все эти дома строятся как капсулы космического корабля. И два человека, соседа, не в состоянии договориться между собой и убрать мусор между этими домами. Стоят классные расписные роскошные хаты, а на центральной площади черте что творится. Автобус может вообще не ходить, а они готовы сидеть там без света и т.д.

Странным и непродуктивным кажется мне этот способ справляться и устраиваться на этой земле: ехать зарабатывать за тридевять земель – или в Европу, или в то же Подмосковье, где большая часть украинских строителей работает на дачах “новых русских”, а потом, вернувшись сюда, не заводить какое-то дело, не договариваться (ведь именно в этом смысл экономики – когда двое или больше человек договорятся делать дело и начнут зарабатывать здесь), делать деньги, производить что-то и продавать не друг другу, а на сторону.

Я назову вещи своими именами: происходит глубокое одичание региона. Львов последний дрожит под напором этого разливанного моря, оказавшегося сейчас в катастрофической ситуации. Неделю назад я ехал на Днестр, это буквально пару шагов от Галича (Галич – райцентр), ми собирались плыть на лодке. Я и говорю друзьям: “Здорово, что сейчас капитализм, а помните, как при советской власти нам приходилось тащить на себе из магазинов и сахар, и растительное масло, и другую еду. Теперь приедем в Галич и все купим на месте”. Мы не смогли купить там даже тушенки. Трасы пустые. Мы попали в такое село, из которого не смогли выбраться. В сложной ситуации – перевернулась лодка – мы поняли, что нас никто не пустит обсушится: ночью село мертвое. Темное, черное, не горит ни одна лампочка. Не брешут собаки, – последние поразило меня больше всего: подходишь, и они замолкают....

Ассоциация была с темными веками, даже не со Средними, а темными, которые им предшествовали и от которых не осталось ничего. Историки пишут об этом времени гадательно, потому что писатели, летописцы появились позже, собственно в Средние века.

Значительная часть этого региона, Галиции, который, к сожалению, не обладает ресурсами, находится в таком положении. Я не вижу выхода, из экономической ситуации. Туризма не будет тоже: население, находясь на такой стадии обнищания, не дружелюбно. Инфраструктура – катастрофическая. В том же Галиче на автобусной остановке мы были единственными пассажирами в течении нескольких часов. Автобусик, который туда подходил, напомнил мне разве что последние фильмы Кустурицы. Как бы и войны не было, а тут что-то такое с крышей набекрень, с трубой дрожащей, обугленное до пояса – и вот два раза он приползал на станцию. Крыша огромной станции текла, все кассы закрыты, только в предбаннике одна скучающая кассирша, которой нечего делать, разве помереть от тоски: ничего не происходит на этой площади огромной. Все поросло травой. И только стоит красивый пряничный вокзал.

Меня еще в прошлом году это поразило, что от Подволочиска до Киева понастроили этих пряничных вокзалов. Смешно. Поезд от Львова до Франковска все 90-ые годы ходит через Стрый, потому что дорога в аварийном состоянии. В выходные дни по ней можно проехать. В прошлом году мне это удалось, но я держался за стенку, потому, что боялся, что поезд сойдет с рейс. Там, как в рассказах Чехова, каждый второй костыль отсутствует, большая часть шпал сгнила. Но при этом – для представительства, для начальства, для приезда Кучмы – пряничный домик-вокзальчик. Извращен сам смысл железной дороги – путей сообщения. И черт меня дернул, когда я проходил по этой площади, бес подсказал – а ну ка подергаю я за ручку вокзала. Я угадал: она была закрыта – это не для людей.

Печально... Единственный способ справляться с такими печальными вещами – воспринимать их с иронией.

В конце я прочту пару кусочков. Во-первых, “Письмо в Украину”, которое я написал несколько лет назад. Это делалось для газеты “Экслибрис НГ” – книжное обозрение, нормальное, солидное издание, просматривая которое, можно быть в курсе большей части того стоящего, что выходит в России. Должен был выйти украинский номер, но в силу каких-то причин он не вышел, и сейчас это письмо подвешено в Интернете на сайте “Крымского клуба” у Игоря Сида, который получил в прошлом году грант на темы украинской литературы, и его “Крымский клуб” всячески поддерживает, устраивает всяческие встречи, приезды, совместные выступления с московскими писателями так называемой “станиславской школы”, то есть Андруховича, Издрика, Ешкилева. Игорь Сид (Сидоренко) из Днепропетровска и Керчи. Года три-четыре он перебрался в Москву, где очень насыщенная салонная жизнь, что-то типа клубов – каждый день недели выступают писатели, встречи. За последние 5 лет сложилась очень плотная и иногда очень интересно работающая система клубной литературной жизни – типа устных журналов, выступлений, которыми не брезгуют и метры, типа покойного Сапгира, Битов никогда не отказывается. Система клубов дает высказаться и совсем молодняку, и познакомиться с тем, что делают люди, имеющие уже устойчивое положение в культуре и авторитет. Сид, таким образом, благодаря своей предприимчивости, основал в Москве литературный клуб с максимальными украинскими инспирациями.

Литературные занятия в Москве все 90-ые годы стремительно маргинализовались. Вы помните со времен перестройки левые и правые, (типа “Наш современник”, “Москва”) журналы. Уже в перестройку ситуация дошла до того, что их читали только те, кто в них печатался. Они выпали, их для страны, для читающего слоя как бы нету. Остались только так называемые либеральные журналы. Но парадокс состоит в том, что они оказались точно в такой же резервации.

Дает Сорос деньги на какую-то часть тиража, которую поставляют в несколько тысяч провинциальных библиотек России, а им не выгодно печатать больше, потому что это будет в убыток. Автор иногда может купить только один номер, если предварительно не заказал номера со своими публикациями. О новинках можно узнать только в библиотеке, в последнее время также благодаря Интернету, потому что большинство этих журналов не только выходят в электронной версии, но и переводят в Интернет весь старый запас (“Новый мир” в частности), пошли как бы по времени вспять.

С культурной ситуацией случилась еще такая штука, что мое поколение, так называемое “задержанное” поколение, пришло достаточно поздно. Порядочные люди к такому времени уже заканчивают творческую деятельность, а моя первая публикация появилась в 36 лет, но я отнюдь не чемпион, потому что еще старше Анатолий Гаврилов, о котором я упоминал, действительно замечательный писатель скорее “французской школы”, пишущий совершенно незатейливые рассказы о провинции, о быте, которые в высшей степени музыкальны, изящны, всем рекомендую, хотя неизвестно, где это почитать...

Наше “задержанное” поколение, как выяснилось, обладало гораздо меньшим энергетическим потенциалом. На фоне Евтушенок и всех прочих мы очень дряблые ребята. Ситуация сложилась такая, что каждый автор в Москве вынужден быть собственным менеджером. И если он будет плохим менеджером – он не сумеет пробить свое письмо, он будет печататься в таких изданиях, которые никто не читает, малотиражных, ничего не значащих. Конечно, должен признать, рано или поздно все стоящее до читателя доходит. Если ты печатаешься регулярно, если не десять, то хотя бы один твой текст прочтут и запомнят, и запомнят где-то Сибири или еще где-нибудь. Оказывается меня читали в Магадане, Беларуси.

Ситуация не без отклика. Читатель есть, и этих читателей десятки тысяч, просто связи стали как бы не горячими, а холодными. И гандикап, преимущество в этой ситуации распада общего культурного поля начала 90-х, получили те люди, которые успели построится свиньей, помните, как в битве на Чудском озере. Несколько человек объединяются в группу, – так в принципе всегда действовали, универсальный как бы закон, в группе входить в литературу легче. Это прекрасно понимают станиславцы – Андрухович прекрасно руководит этой командой и пробивает украинскую литературную ситуацию (“станиславский феномен”) и западный книжный рынок.

Те, которые растерялись, когда наступила перестройка, так называемые метафористы, рассредоточились, частью уехали в эмиграцию – большинство из них ничего не пишет. Еременко, замечательный был поэт, за 12 лет не написал ни единого стиха. Жданов пишет и даже в прошлом году получил очень значительную литературную премию имени Аполлона Григорьева в 25 тыс. долларов, на которою тут же купил квартиру в Крыму, а свою московскую сдает, чтобы иметь возможность писать стихи. Алексей Парщиков, замечательный поэт 80-ых годов, также совершенно выпал из литературной ситуации, и то, что он пишет, лучше бы он этого не писал.

Оставленное поле боя заняли так называемые концептуалисты. Вы имели счастье слушать здесь в прошлом году осенью Пригова, это своего рода Андре Бретон этого течения. Это человек с огромной волей, нормально подвешенным языком, который построил свою школу как своего рода универсум.

Заметьте, что количество людей в каждой школе ограничено – пять-шесть максимум, а достаточно 3-4-х. И я даже догадался почему. В школе должен быть один прозаик, один поет, один драматург, один пародист. Этой четверки вполне достаточно. Может быть 5-6, но пятых и шестых никто не запоминает: вот были в футуризме Хлебников, Маяковский, Бурлюк, а Гурова уже не помнят.

То же самое с концептуализмом: Пригов – эпик и теоретик, Рубинштейн – драматург, пишущий мини-абсурдные пьесы, лирический поэт – Тимур Кибиров, хотя он сейчас фактически порвал с этим направлением и отходит в сторону. Эти люди в течении 10 лет контролировали ситуацию на острие современной русской литературы, рождали новые идеи, тексты, все время раскручивали какие-то вещи, и очень многих отодвинули в сторону. Это то, что касается устройства литературной жизни. В этом есть смысл потому, что каждая школа в литературе или искусстве является своего рода конфессией. И это причина того, почему какой-то поет не любит другого какого-то поэта, или, наоборот, хочет переделать его под себя (как Бродский, который общаясь с молодняком пытался многих приструнить, подогнать под себя, не отдавая себе отчета в том, что он акмеист, а тот же Парщиков – футурист, и на деле это другая школа, изменить его – все равно, что заставить слона плавать в океане).

Наличие школ, конечно, очень облегчает ориентацию в литературной ситуации. Но с критикой ситуация сложилась драматическая. В начале 90-ых годов литературные критики моего поколения попытались, что называется, взять власть. Критика, на самом деле являясь инструментом самоосознания литературы, имеет очень опасную предрасположенность к комплексу власти. Очень многое зависит от критика. Но все сошли с дистанции. Уцелел только Курицин, перепрыгнувший все же в массовую периодику, в глянцевые журналы и Интернет. Он скорее журналист, чем литературный критик. Есть замечательные критики, но все они имеют общий изъян. Чтобы было понятно в чем дело, я сейчас процитирую одно место из Музиля (“Человек без свойств”), там есть такая фраза, которая мне когда-то полюбилась и показалась очень точной: “Это не гений опережает свое время на пятьдесят лет, это посредственность отстает от своего времени на пятьдесят лет”. То есть, если вывести за скобки все эти “гений – не гений”, это посредственность, человек заурядный, отстает от своего времени. Вот, в 70-80-е годы надо было читать метафористов, а в 90-е – концептуалистов, какие б они плохие ни были, но это делается сегодня, здесь и сейчас. А куча людей предпочитает читать Цветаеву, Пастернака там, Мандельштамма ставят в пример Пригову. Ребята, это же пятидесятилетней давности литература – вот в тридцатые годы надо было читать этих людей, то есть, в первую очередь читать как современников, спорить с ними. Но все живут позавчерашним днем, как Ленин, который считал лучшим писателем Чернышевского, творившего за полсотни лет до того, увлекаются “серебряным веком” и т.п.

Все эти ребята, скажем Пасинский, – талантливый парень, замечательный реакционер (я люблю реакционеров, они дают очень интересные, во всяком случае колоритные вещи в литературе; если не переносить это на политику, то в литературе реакционеры гораздо продуктивнее либералов, авангардистов и т.д.),– єто человек, чья тема диссертации – Горький, вот он и остановился где-то на Горьком, ему активно не нравиться вся современная литература, потому что это не Горький. Остальные мыслят примерно таким же образом.

Почти никто не понимает, что происходит здесь и сейчас в современной ситуации. Писатели в конце концов переходят к самообслуживанию – начинают, как в бане, тереть друг другу спину. Потому что они лучше понимают, что сейчас происходит.

В Москве собрались куча интересных людей. Скажем, Андрей Левкин из Риги. Так же, как и я покинул Львов, он вынужден был в конце концов покинуть Ригу, потому что для русского писателя не имело смысла ездить в Питер, набирать там тексты и отвозить в Ригу (в советское время – имело), печатать, а потом тираж везти обратно. Несмотря на свою москвофобию (а это очень интересный момент – как питерцы иногда не любят Москву, иногда даже ненавидят, так и рижане – люди закрытых городов, очень структурированных, твердокаменных, они не любят открытых городов, которые кажутся им беспорядочными), два года назад, сколько веревочке не виться, он вынужден был уехать в Москву. И вот сейчас, уже второй год работает в интернетовских изданиях, в журнале russ.ru.

Кинорежисер Алексей Герман – питерец, который, казалось, никогда не покинет этого города, два года назад уехал в Москву. Он замечательный рассказчик, невероятно остроумный, его истории очень классные. Одна из них, в чем-то трагическая, многое объясняет. У Германа в Питере умирала мать (отец, писатель Алексей Герман, умер давно). И он говорит: “Она лежала на каком-то старом пролежанном тапчане, и я решил ей купить новый диван”. А она сказала: “Сына, да не надо, я так уже долежу”. У него волосы поднялись дыбом. Ему почти шестьдесят лет (в прошлом году исполнилось), и он говорит: “Я понял, что я не хочу так лежать на “Ленфильме”, где уже ничего невозможно снять”. Жена у Алексея Германа галичанка, если кто не знает, Светлана Кармалита. Она у него постоянный соавтор, сценарист. Последний фильм, который они вместе сделали, “Хрусталев, машину”, и который провалился в Каннах (я его посмотрел полгода тому в Москве – никому не рекомендую, это очень плохое кино, просто отвратительное на мой взгляд, притом, что режисер замечательный и снял как минимум один гениальный фильм – “Лапшина”) – это просто катастрофа, то есть, примерно то же, что происходило с Тарковским в двух его последних фильмах – шло разрушение художественной системы, вырождаясь частично в квазирелигиозное резонерство, частично в китчевую красивость. А здесь я увидел, что это то же самое, что делает Никита Михалков, который снимает сусальный китч в экспортном варианте, Герман же делает чернуху, совершенно лишенную Христа, то есть “Хрусталев...” смотреть невозможно. И наоборот, всем рекомендую посмотреть, если будет возможность, я думаю, что сейчас это уже не так сложно, последний фильм Сокурова, “Молох”. Сценарий написал Юрий Арабов, один из немногих оставшихся действенных метафористов, на самом деле – замечательный сценарий. А Сокуров снял поразительный фильм о Гитлере и Еве Браун, визуально богатый фильм – ей Богу не ожидал такого от Сокурова, который все время как бы стоит на коленях перед Тарковским, – а тут снял замечательный, самостоятельный фильм, очень похожий на шедевр.

Что касается каких-то литературных проектов, которые осуществлялись в Москве... Скажем, проект Яна Амоса Коменского, книга “Мир чувственных вещей в картинках”. Есть такой Константин Худяков, владелец галереи “Марс”. Когда-то в детстве в Сибири он был помешан на этой старопечатной книжке. Коменский, педагог XVII века, создал вокабулярий для учеников, где есть 150 категорий, сам проиллюстрировал, сделал деревориты, написал коротенькие тексты (“Бог”, “бочка”, “ремесла”, “мясо” и т.д.). Худякову пришла в голову замечательная идея, чтобы 50 современных писателей из числа лучших написали на ту же тему эссе, а 50 художников из числа лучших нарисуют картинки, не договариваясь об этом. Потом все это будет выставлено и издано.

Выставка была открыта в Пушкинском музее изобразительных искусств, и со времен выставок “Москва-Берлин” и “Москва-Париж” не было ничего столь амбициозного и интересного. Получился срез современного состояния литературы и современного состояния изобразительного искусства. Издана была совершенно роскошная книга себестоимостью сотни долларов, почти ин кварто формата и на прекрасном полиграфическом уровне. Получился как бы артефакт конца ХХ века.

План был вообще завиральный – с тем, что проект будет рассчитан на 150 лет, и в 2001 году будет следующая выставка: 150 категорий, выставка посвящена одной из них – “волк” – и участвовать будет расширенный состав, не только русские авторы, но и мировые художники и писатели. Переезжая из страны в страну, проект будет рассчитан на несколько поколений.

На литературный заработок выжить писателю, естественно, невозможно. Приходится заниматься разной словесной работой: журналистикой, рецензированием и всякое такое, то есть сотрудничать с массовой периодикой. Должен вам сказать, что это очень полезное занятие, которое приучает к дисциплине и расширяет кругозор (если ты рецензируешь книги). Сколько сот этих рецензий я написал Бог знает о чем! В жизни бы не взял эту книгу и не прочел: от медицинских тем до киношных и политических. И служит оно благой стилистической цели, поскольку ты изъясняешься на достаточно простом языке, ты адресуешься не высоколобым элитарным читателем, ты пишешь так, чтобы тебя понял человек со средним школьным образованием, без всяких специальных знаний. Всякая вычурность, которой кишела предыдущая эпоха, все кучери стилистические, все это отлетает. Стиль становится более мускулистым.

Сейчас я на самом деле продолжаю оставаться нелегальным эмигрантом, притом, что я получил российское гражданство, но Москва – это особое государство. Чтобы оплачивать квартиру, которую я снимаю в Москве, мне приходилось одно время редактировать журнал торгового оборудования, а сейчас я пошел в журнал мебели и дизайна “Табурет” – он считается лучшим журналом по интерьеру на территории бывшего Советского Союза. Он роскошно издается, но если бы Вы, господа, знали какие тексты мне несут. Это даже не второ- и не третьестепенная журналистика, а вообще никакая.

Я с ужасом подумал вдруг, понял, что на русском языке в огромной России в состоянии изъясняться внятно, ну, тысячи полторы человек. Когда я сказал это своему приятелю, который поочередно был замом главного редактора журналов “Волга”, “Новый мир”, “Дружба народов”, а сейчас – зам главного редактора журнала “Гео”, немецкого географического журнала, который несколько лет уже выходит на русском языке, он сказал: “Игорь, ты что, да во всей Москве человек 10-15 еле найдется!”

Бывают такие вот вещи, вот как Черномырдин изъясняется: ни бельмеса не понятно. Он что-то говорит, я смотрю на эту фразу – все слова русские, все члены предложения есть – подлежащее, сказуемое, а я не знаю за что потянуть, я ничего не понимаю в этой фразе. По этому поводу я написал эссе о Платонове, потому что Платонов и Черномырдин – это явление одного порядка, при том, что один гений, а другой – нет. В моменты общественных сломов люди начинают выражаться на самодельном языке. Эссе о Платонове, об опасности этого языка есть в Интернете, в “Русском журнале” (www.russ.ru), вы сможете его посмотреть. Не зря Бродский предписывал противопоказание: несчастен тот язык, на который можно перевести Платонова. Сейчас все его чтут как гения, но не читают в упор, и это очень обнадеживающий симптом. Потому что, как только люди начинают выражаться на языке героев Платонова – язык отказывается работать, он перестает быть средством коммуникации. Грубо говоря, один говорит: “Смотри, какой солнечный день, какое небо красивое”, и слышит ответ: “Зачем ты мою маму обидел”. Естественно, начинаются переходы к действию.

И, уже закругляясь, “Письмо в Украину”, я прочту начальную часть, потому что дальше там о литературных премиях, о выращивании новых литературных украинских премий (кстати их сейчас в России около 600, с премиальным фондом до 50 тысяч долларов).

Итак, “Письмо в Украину”: “Нелепо давать какие-либо рекомендации целым культурам, а тем более странам, жизнь которых наполовину органика. Тем не менее, я готов подставиться, и пойти на такой риск, потому что те вещи, о которых пойдет речь, представляются мне важными. Главнейшая из них – идея Украины. Как и русская идея, она, несомненно, существует, иначе само существование Украины – ненужный мираж. Газетный формат вынуждает сокращать мысли. Та русская идея, которую поручено было найти кремлевским умникам, как иголку в стоге сена, условно говоря, есть запах сена. То есть русским, не этническим русакам, а русским, удалось создать отовсюду хулимый, и, тем не менее, чрезвычайно привлекательный для самых разных людей образ жизни, стереотип поведения и систему ценностей. Иначе России уже не было бы на карте мира.

Украина, то растворявшаяся в России, то максимально с ней расподоблявшаяся, что поочередно воодушевляет и удручает националистов обеих сторон, походит на нее более, чем на какую-либо другую страну. Речь не идет о навязывании пресловутого “братства”, оно – неоспоримый исторический факт, предполагающий даже при самом тесном родстве соперничество, а временами недоброжелательство в отношениях.

За тысячу без малого лет накопились и различия, в том числе этнические. Упрощенно говоря, русские заключали браки с чудью и татарскими племенами, а украинцы женились на половчанках, черкешенках и турчанках. Тем не менее, у них имеются общие этнические, исторические и религиозные корни. Украина сегодня почти столь же многонациональная и поликонфессиональная страна, как Российская Федерация, с той только разницей, что Россия обустраивалась расширением, инкорпорированием земель, цивилизационной экспансией, и в большей степени тяготела к универсализму.

Поглотившая печенегов и половцев Украина – более оседлая страна, что отмечено было в названии Малороссия, то есть малая родина, место, откуда все пошло, произошло и разошлось. И обустраивалась она, насколько позволяли обстоятельства и соседи, внутри себя самой. Отсюда эстетизм крестьянских подворий и хат, непередаваемая меланхолия песен и многие другие характерные украинские черты. Возьмем только положительные аспекты различий. Вкус к приволью, волновавшему Гоголя (смотри его “Поэму...” и “Исторические лекции”), и великодушие россиян отличает более приватный, обросший положительными коннотациями, восприимчивый к влиянию западных соседей образ жизни украинцев, при всем их отличии уже от поляков. Моя простая мысль заключается в том, что Украина сможет осуществиться вполне в мире только как отличный от русского вариант восточнославянской цивилизации, как еще одна попытка и ответ на вызов цивилизации западноевропейского и магометанского типа. Я прошу читателя поверить, что не преследую политических или геополитических целей, ничего не желаю навязывать украинцам, но я просто не вижу другого смысла существования Украины на протяжении, скажем, следующего тысячелетия, вне попытки создания образа жизни в Украине, не только удовлетворительного для этнических украинцев, но и привлекательного для представителей других народов.

Малочисленные народы нередко чересчур озабочены проблемами собственного выживания, что до определенной степени обуживает их существование, делает его эгоистичным. Грандиозные цели преследовал Третий Рейх, но содержанием их было, увы, гиперболизированное малодушие. Народы, не умеющие отдавать и стремиться к осуществлению универсальных целей, не имеющие сверхзадачи, проходят, процитируем древнерусскую летопись, “аки обры”, то есть, не оставив следа.

На этом закончим раздел литературных мечтаний и перейдем к практическим рекомендациям. Будем смиренны. Их всего две.

Первая: найти деньги, или грант, объявить подписку среди новых украинцев, и издать полностью приостановленный в конце восьмидесятых на 3-ем томе семитомный этимологический словарь украинского языка (“Етимологічний словник української мови”.– К.: Наукова думка, 1982-1989). Это абсолютно гениальное издание, которое не только с энтузиазмом было бы встречено славистами во всем мире, но и являющее собой потрясающее чтение. Чтобы читатель почувствовал вкус,– пример из редакционного предисловия к первому тому. Один из авторов откомментировал следующие слова: “акуш, бавда, баймунд, бавбуха, балуша, барівний, бига, бирфи, бичованець, бокорван, брандзя, бугер, бугера, вагадити, вигардить, видзиґанка, вицяпкати, вну, вручість, вточи, шпатити, гадза, гайно, гепа, ґерґадло, голико, гонда, герандейка, грицити”, и это никакая не заумь. Со смотра языковых ресурсов нужно начинать осмысление, а затем и вдумчивое отстраивание национальной культуры. А не с квазиисторических пропозиций и выдумок новоявленных академиков заменить русскоязычный “корень” слова на его “пень”, что само по себе уже достаточно символично.

И второе – учредить украинскую литературную неправительственную премию по нескольким номинациям, с существенным денежным вознаграждением, иначе зачем ее вручать. Насколько я обладаю информацией, уже что-то делается в этом направлении”.

На этом разрешите закончить. Спасибо за внимание.